Неточные совпадения
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он
сердцем погружен!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин
показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда. За ним
Довольно мы путем одним
Бродили по свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (не правда ли?) пора!
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше,
кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в
сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна всей душой…
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат
сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы,
кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
Как он умел
казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать
сердца первый звук,
Преследовать любовь и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине!
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг
показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся
сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Но дамы,
кажется, не хотели оставить его так скоро; каждая внутренне решилась употребить всевозможные орудия, столь опасные для
сердец наших, и пустить в ход все, что было лучшего.
«Нет, — сказал он в себе, очнувшись, — примусь за дело, как бы оно ни
казалось вначале мелким!» Скрепясь духом и
сердцем, решился он служить по примеру прочих.
Отвязав лошадь, я шагом пустился домой. У меня на
сердце был камень. Солнце
казалось мне тускло, лучи его меня не грели.
— Да,
кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и
сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.
Весело!.. Да, я уже прошел тот период жизни душевной, когда ищут только счастия, когда
сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно кого-нибудь, — теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне
кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка
сердца!..
Напротив, теперь если бы вдруг комната наполнилась не квартальными, а первейшими друзьями его, то и тогда,
кажется, не нашлось бы для них у него ни одного человеческого слова, до того вдруг опустело его
сердце.
— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву… Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого
сердца. Истинно великие люди, мне
кажется, должны ощущать на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.
Несмотря на то, что Пульхерии Александровне было уже сорок три года, лицо ее все еще сохраняло в себе остатки прежней красоты, и к тому же она
казалась гораздо моложе своих лет, что бывает почти всегда с женщинами, сохранившими ясность духа, свежесть впечатлений и честный, чистый жар
сердца до старости.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только
сердце мое надрывает: так бы,
кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то,
кажется, он бы ее совсем не боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в
сердце его вселился страх, и он стал бояться за каждое слово свое, за каждый жест, что было, конечно, стеснительно для человека и без того себе не доверявшего.
Жиды начали опять говорить между собою на своем непонятном языке. Тарас поглядывал на каждого из них. Что-то,
казалось, сильно потрясло его: на грубом и равнодушном лице его вспыхнуло какое-то сокрушительное пламя надежды — надежды той, которая посещает иногда человека в последнем градусе отчаяния; старое
сердце его начало сильно биться, как будто у юноши.
Нужно, чтобы он речами своими разодрал на части мое
сердце, чтобы горькая моя участь была еще горше, чтобы еще жалче было мне моей молодой жизни, чтобы еще страшнее
казалась мне смерть моя и чтобы еще больше, умирая, попрекала я тебя, свирепая судьба моя, и тебя — прости мое прегрешение, — Святая Божья Матерь!
Он ждал с замирающим
сердцем ее шагов. Нет, тихо. Природа жила деятельною жизнью; вокруг кипела невидимая, мелкая работа, а все,
казалось, лежит в торжественном покое.
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в
сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала на призыв ее воли, и на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в
сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы
кажутся в сером цвете.
Она поглядела на него молча, как будто поверяла слова его, сравнила с тем, что у него написано на лице, и улыбнулась; поверка оказалась удовлетворительною. На лице ее разлито было дыхание счастья, но мирного, которое,
казалось, ничем не возмутишь. Видно, что у ней не было тяжело на
сердце, а только хорошо, как в природе в это тихое утро.
Она
показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного
сердца он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это,
показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь
сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
«Да, я что-то добываю из нее, — думал он, — из нее что-то переходит в меня. У
сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут я чувствую что-то лишнее, чего,
кажется, не было… Боже мой, какое счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
Сегодня нарушишь ее уважения ради какового, завтра нарушение ее
казаться будет самою добродетелию; и так порок воцарится в
сердце твоем и исказит черты непорочности в душе и на лице твоем.
Я,
кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков и перин? даже вспотел.
Кажется, они вчера мне подсунули чего-то за завтраком: в голове до сих пор стучит. Здесь, как я вижу, можно с приятностию проводить время. Я люблю радушие, и мне, признаюсь, больше нравится, если мне угождают от чистого
сердца, а не то чтобы из интереса. А дочка городничего очень недурна, да и матушка такая, что еще можно бы… Нет, я не знаю, а мне, право, нравится такая жизнь.
«Я ни в чем не виноват пред нею, — думал он. Если она хочет себя наказывать, tant pis pour elle». [тем хуже для нее».] Но, выходя, ему
показалось, что она сказала что-то, и
сердце его вдруг дрогнуло от состраданья к ней.
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я говорю не о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может быть, повторяю, тебе
покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если
сердце тебе говорит, высказать мне…
— Да вот посмотрите на лето. Отличится. Вы гляньте-ка, где я сеял прошлую весну. Как рассадил! Ведь я, Константин Дмитрич,
кажется, вот как отцу родному стараюсь. Я и сам не люблю дурно делать и другим не велю. Хозяину хорошо, и нам хорошо. Как глянешь вон, — сказал Василий, указывая на поле, —
сердце радуется.
Не позволяя себе даже думать о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и держать свое
сердце в руках часов пять, и ему это
казалось возможно.
Утро было прекрасное: опрятные, веселые дома с садиками, вид краснолицых, красноруких, налитых пивом, весело работающих немецких служанок и яркое солнце веселили
сердце; но чем ближе они подходили к водам, тем чаще встречались больные, и вид их
казался еще плачевнее среди обычных условий благоустроенной немецкой жизни.
И, несмотря на то, он чувствовал, что тогда, когда любовь его была сильнее, он мог, если бы сильно захотел этого, вырвать эту любовь из своего
сердца, но теперь, когда, как в эту минуту, ему
казалось, что он не чувствовал любви к ней, он знал, что связь его с ней не может быть разорвана.
Фенечка покраснела, но взглянула на Павла Петровича. Он
показался ей каким-то странным, и
сердце у ней тихонько задрожало.
Катя неохотно приблизилась к фортепьяно; и Аркадий, хотя точно любил музыку, неохотно пошел за ней: ему
казалось, что Одинцова его отсылает, а у него на
сердце, как у всякого молодого человека в его годы, уже накипало какое-то смутное и томительное ощущение, похожее на предчувствие любви. Катя подняла крышку фортепьяно и, не глядя на Аркадия, промолвила вполголоса...
А я сидел, сидел, слушал, слушал, глядел,
сердце у меня расширялось, и мне опять
казалось, что я любил.
Казалось, в нем созревало какое-то решение, которое его самого смущало, но к которому он постепенно привыкал; одна и та же мысль неотступно и безостановочно надвигалась все ближе и ближе, один и тот же образ рисовался все яснее и яснее впереди, а в
сердце, под раскаляющим напором тяжелого хмеля, раздражение злобы уже сменялось чувством зверства, и зловещая усмешка появлялась на губах…
Лощина эта имела вид почти правильного котла с пологими боками; на дне ее торчало стоймя несколько больших белых камней, —
казалось, они сползлись туда для тайного совещания, — и до того в ней было немо и глухо, так плоско, так уныло висело над нею небо, что
сердце у меня сжалось.
Правда, выпадали хорошие дни: возникшее в нем сомнение
казалось ему чепухой; он отгонял нелепую мысль, как назойливую муху, и даже смеялся над самим собою; но выпадали также дни дурные: неотступная мысль снова принималась исподтишка точить и скрести его
сердце, как подпольная мышь, — и он мучился едко и тайно.
Заря сияла на востоке, и золотые ряды облаков,
казалось, ожидали солнца, как царедворцы ожидают государя; ясное небо, утренняя свежесть, роса, ветерок и пение птичек наполняли
сердце Лизы младенческой веселостию; боясь какой-нибудь знакомой встречи, она,
казалось, не шла, а летела.
То
казалось ей, что в самую минуту, как она садилась в сани, чтоб ехать венчаться, отец ее останавливал ее, с мучительной быстротою тащил ее по снегу и бросал в темное, бездонное подземелие… и она летела стремглав с неизъяснимым замиранием
сердца; то видела она Владимира, лежащего на траве, бледного, окровавленного.
Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и, может быть, у него остановится
сердце. Был момент, когда ему
казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы от сдержанных и беззвучных рыданий. Но он не был уверен, что это так и есть, хотя после этого она перестала настойчиво шептать в уши его...
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные русские песни, от которых замирает
сердце и все в жизни
кажется рыдающим.
— Иногда мне
кажется, что, если б она была малограмотна и не занималась общественной деятельностью, она, от доброго
сердца, могла бы сделаться распутной, даже проституткой и, наверное, сочиняла бы трогательные песенки, вроде...
Клим Иванович Самгин был убежден, что говорит нечто очень оригинальное и глубоко свое, выдуманное, выношенное его цепким разумом за все время сознательной жизни. Ему
казалось, что он излагает результат «ума холодных наблюдений и
сердца горестных замет» красиво, с блеском. Увлекаясь своей смелостью, он терял привычную ему осторожность высказываний и в то же время испытывал наслаждение мести кому-то.
Маленькое, всегда красное лицо повара окрашено в темный, землистый цвет, — его искажали судороги, глаза смотрели безумно, а прищуренные глаза медника изливали ненависть; он стоял против повара, прижав кулак к
сердцу, и,
казалось, готовился бить повара.
Стародум(приметя всех смятение). Что это значит? (К Софье.) Софьюшка, друг мой, и ты мне
кажешься в смущении? Неужель мое намерение тебя огорчило? Я заступаю место отца твоего. Поверь мне, что я знаю его права. Они нейдут далее, как отвращать несчастную склонность дочери, а выбор достойного человека зависит совершенно от ее
сердца. Будь спокойна, друг мой! Твой муж, тебя достойный, кто б он ни был, будет иметь во мне истинного друга. Поди за кого хочешь.
Мне
кажется, храбрость
сердца доказывается в час сражения, а неустрашимость души во всех испытаниях, во всех положениях жизни.
Катерина (улыбаясь). Прогнать! Где уж! С нашим ли
сердцем! Кабы ты не пришел, так я,
кажется, сама бы к тебе пришла.
Бородавкин чувствовал, как
сердце его, капля по капле, переполняется горечью. Он не ел, не пил, а только произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице
казалась до того простою и ясною, что непонимание ее нельзя было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание это было тем мучительнее, чем больше должен был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
Во-первых, его эмигрантскому
сердцу было радостно, что Париж взят; во-вторых, он столько времени настоящим манером не едал, что глуповские пироги с начинкой
показались ему райскою пищей.
Жилки ее вздрогнули, и
сердце забилось так, как еще никогда, ни при какой радости, ни при каком горе: и чудно и любо ей
показалось, и сама не могла растолковать, что делалось с нею.